События дня:

Авторизация
Вы не авторизованы. Попробуйте еще раз
У Вас еще нет аккаунта?
Регистрация или войти с помощью

Старые стены

Дети войны, эвакуированные в Глазов

80-летию Великой Победы советского народа посвящается...

 

Вы, конечно, видели старые, дореволюционной постройки здания, выложенные из очень прочного жестко-красного кирпича. Мне они напоминают толстые добротные фолианты. Начни только читать ... Их осталось в маленьких городках, подобно нашему, одно-два. Внешне они не меняются. Правда, внутри что-то часто ремонтируют, колотят, перемещают, но в комнатах остается та же упрямая звучность – дыхание лет. Обыкновенно здесь размещают общежитие для студентов. Или вот – Дом детского творчества.

 

По широкой, с металлическими подковками парадной лестнице поднимаемся с правнучкой Дарьей в шумный нарядный зал, усыпанный, словно конфетти, детворой. На подиуме – когда-то это была сцена -  танцующие сменяют певцов, музыкантов… Их узнает и хохочет моя Дарья. И где-то рядом во мне незримо бьется и дышит, неуклюже-сурово барахтается наше эвакуационное детство.

 

Нас было много. Из Белоруссии, из Сталинграда, из Ленинграда… Война ворвалась многолюдьем вокзалов, бомбежкой поездов и длилась долго-долго.

Измученные бесконечной тряской в товарняках – пассажирских не хватало, все бросили в помощь фронту -  мы, наконец, приехали. Помнится маленькая привокзальная площадь, где заходящее солнце лениво обласкало пыльные кусты акаций. И живет в моей памяти коричневое скуластое лицо женщины-удмуртки, которая, склоняясь к нам, похлопывает крепкой ладонью по нашим спинам и, плача, приговаривает:

«Э-э-э, маки! Э-э-э, бедные!»  И сует нам в руки печеные теплые картошки.

Тут же, на вокзале, эвакуированных расквартировали. Нас расселили на Покровке. Была такая улица, что разделяла старую и новую части города. Покровка… Зимой – большие-большие снега, весной и осенью – непролазная грязь, а летом – трава, густая высокая – привет солнца и неба. Вот что такое Покровка.

 

 

Нам по пять-шесть лет. Но играем мы исключительно в «раненых» и «носилки». За длинный путь до Урала все успели пережить бомбежки и словно позабыли все детские игры на свете. Мишка Губин, мой ровесник, укладывает свою двухгодовалую беленькую сестренку Ляльку на носилки, предварительно перевязав ей руки и ноги, и мы выносим ее на пустырь, потом на носилки ложится сам Мишка… Так играют дети и из других флигельков, где в долгие зимние вечера чадит тусклая керогазка и непонятно пахнет жженым сахаром и мышами, а летом никак не может наступить ночь, и краешек неба все томится в золотом уходящем свете дня…

 

За зиму были съедены все запасы. И весной стало совсем плохо. В семье Губиных варили картофельные очистки. Помню, Лялька часто плакала и просила есть, встречая нас у порога. Потом помню крошечный гробик и Ляльку, навеки заснувшую в нем…

 Осенью эвакуированным семьям дали квартиры уже в новой части города. Их было много – целая улица из двухэтажных домов, сделанных просто, с расчетом на коммунальную жизнь, обшитых узкой доской «вагонкой». Ах, как долго еще сохранялись эти дома в послевоенные годы – помните низкие большие окна с болтающимися в них авоськами?  Высыхая почти до бела под солнцем в летние дни и мгновенно темнея под дождями и снегом, они еще долго бередили сердце. Пройдешь мимо такого дома и что-то звенькнет тоскливо внутри…И снова видишь босые ноги Мишки Губина, сидящего над подъездом. У каждого подъезда над дверью был приделан маленький навесик, вроде кепочки. Вот на этой кепочке сушил свои ноги Мишка Губин. У  него не оказалось обуви, и он сам сочинил себе вездеходы – взял валенки, отрезал голенища, вставил их в подошву и ходил в этих тяжеленных вездеходах и лето и зиму. Весной, когда кругом разливались лужи, он сидел над подъездом и сушил их, а заодно и ноги -  длинные, разбухшие от воды сине-белые пятки…

 

Шел второй год войны. И жизнь медленно и неотвратимо шла вперед. Мы начали учиться. Уроки в начальных классах помню плохо. В памяти зацепилось только то, что выглядит сейчас так бедно и жалко, так неправдоподобно в сравнении с сегодняшним днем. Какие-то крохи. Но из этих крох складывались наши тогдашние будни. В одну из перемен в класс вносили чайник, огромный, медный – кипяток. Хлеб резали на спичечные коробки, и мы, отщипывая от этих коробков, несли обратно на стол. Так складывался учительский паек. Разливать чай в большие алюминиевые кружки помогала нашей молоденькой учительнице директор школы Александра Васильевна Мышкина, одна из тех учителей, кто кровью и сутью своей врос в просвещение и в те трудные годы оставался на своем посту.

 

 

Дети посреди войны… Встречаясь с теми, кто выжил – а их еще немало – всегда сходишься на одной мысли, что мы не осознавали себя несчастными. Так жили все. Другой жизни мы просто не знали, не помнили. И – честно – не думали о ней. Жили, переживая приходящий час с его заботами и волнениями.

Как- то вернулись из школы прямо… на пепелище. Сгорел соседний дом. Запомнился из погорельцев Костя Пахомов. Кто-то из взрослых, раздобыв солдатскую шинель и гимнастерку, ладно подогнал их на костлявую  фигурку мальчика. Теперь среди нас в классе сидел маленький солдат. Как сейчас вижу его бритый затылок, тощую шею. Идет урок чистописания. Голос учителя выводит: «Л-а-а-почка, на-а-ажим, волосяная линия, л-а-апочка, на-а-жим.» И  вдруг Костина фигура судорожно выпрямляется и, прежде чем он успевает крикнуть незабываемо жалобное: «Ой, глисты-и!» и с перекошенным провалом рта выбежать из класса, мы уже знаем – Косте Пахомову опять худо. Его выворачивает где-то за углом школы, и он возвращается бледный, трясущийся и в полном изнеможении падает на парту. Рука учительницы гладит голову мальчика. Я помню остановившиеся глаза ее.

Но мы жили. Мы не только читали и писали – у нас были даже уроки пения. На одном из них учитель Гавшин, маленький суетливый старичок, вдруг обнаружил у меня голос…

 

…На подиум один за другим, нарядные, в многочисленных бантах и кружевах, выходят дети. О, как понятны мне их радость и волнение!

 

Взволнованные и трепещущие, переступили мы впервые порог этого здания – здесь разместили госпиталь. Плоские лица раненых и теплые глаза их тянулись навстречу нам из полумраков длинных коридоров – мест в палатах не хватало. И теперь после школы два раза в неделю мы шли в госпиталь. Сначала читали письма. Потом давали концерт. И, что странно,  пели только взрослые песни.

Мишка Губин выводил басом про красного командира, а я славилась как исполнительница известных в те годы песен «Жаворонок», «Тройка мчится», «Темная ночь». В особенности – песни про цветочницу Анюту:

         

Зайдите на цветы взглянуть –

Всего одна минута-

Цветок приколет вам на грудь

Цветочница Анюта, -

 

пою я и кладу руку к себе на грудь. И в ответ слышу такой невозможный треск ладоней, что, кажется, вот-вот рухнут стены госпиталя.

Иногда пели втроем: Мишка Губин, Виктор Шимановский и я. Точнее, пели мы с Виктором, а Мишка дул в расческу, обернутую тонкой папиросной бумагой. Получалось нечто вроде дуэта с аккомпанементом. На одном из таких выступлений кто-то подарил мне платье из черного маркизета. О, с каким счастливым шелестом обрушилось оно на мое худенькое тельце, как приятно холодило и щекотало плечи – мой первый бесценный подарок военной поры. И стали меня звать «певица Виолетта в черном».

Шел четвертый год войны. Случилось так, что в «певицу Виолетту» влюбился Витька Шимановский. И обнаружил он это тем, что потихоньку снес чуть ли не половину домашней библиотеки – старинные толстенные тома в золоченых переплетах – со второго этажа на нижний, то есть в нашу квартиру. Книги в семье Шимановских были единственным сокровищем, вывезенным в эвакуацию из Ленинграда. В ответ на витькины дары я повернулась к нему на перемене и пропела:

 

Зря записок ты мне не пиши,

Фотографий своих не раздаривай,

Голубые глаза хороши,

Только мне полюбилися карие…

 

Мне было тогда десять лет, и я это проделала точь- в-точь как знакомая актриса в кино. Кончилась история с книгами тем, что дед Шимановский нанес нам дипломатический визит, и книги к вечеру следующего дня опять перекочевали с первого этажа на второй.

Кончилась война. Пришла победа и в наш маленький городок. И по какой-то нелепой случайности поместили в старом здании, бывшем госпитале, военнопленных.

Да, многое видели эти стены. В них запечатлелись, должно быть, шаги первых комиссаров, на ходу подписывающих спешные бумаги и до хрипоты кричащих в телефоны. Отзвучали шепот и стоны бойцов Великой Отечественной, трогательно- сиротливые наши голоса и даже немецкая речь…

 

Я вижу их сейчас. Здание огородили. И чужие, ненавистные нам лица смотрели сквозь решетку. Самые бойкие из нас пытались прокричать им свое, ребячье, дерзкое. Но они всегда молчали. И сквозь это молчание, сквозь детское любопытство и враждебность что-то пробивалось в наших растущих сердечках, что-то крошечное, жалостливое и светлое. Потому что к ненависти нужно было идти, надо было еще пережить время и осмыслить все утраты, - и через ненависть снова вернуться к доброте.

Спустя года два, в конце мая – мы уже учились в седьмом классе, - когда черемуха сыпала вовсю свои снежные звездочки в открытые окна школы, пришли к нам ребята из райкома комсомола, поздравили и поблагодарили за тимуровскую помощь в госпитале. И когда меня спросили: «Ну, певица Виолетта, выбирай: новые туфли или поездка в Судак?» - я, не задумываясь, вскрикнула: «Конечно, туфли!»   

Я надела их на свои худые ножки – и то ощущение, когда мои дрожащие от радости пальцы вдевали в дырочки шнурки, и как тянули их, постепенно стягивая туфли на ногах, и как ловко завязали концы шнурков в банты, - вот это ощущение пронесла через всю свою жизнь. И думаю – ах, что сейчас модные крассовочки в сравнении с теми черными, кожаными, с блестящими глазками для шнурков…

 

Прошло много лет, прежде чем я побывала в Судаке, и там, слушая морской прибой, с болезненной дрожью где-то у горла, вспоминала эти свои послевоенные туфли. До сих пор помню их скрип. Скрип настоящих, новеньких, скороходовских туфель.

 

Дашка тянет меня в фойе за мороженым, но, уже направляясь к выходу, слышу за спиной голос конферансье: «Виктор Шимановский!»

Да, на  подиуме Витька Шимановский. Тот же губастый, с курчавинкой, влюбленный в меня мальчишка с горячим блеском глаз. Дорогой мой, откуда ты здесь? Из какого далека возник? Должно быть, правнук. Дарья тянет и тянет меня, не понимая, отчего так задрожали мои руки.

Я отдышусь, и непременно – надо только успеть – расскажу ей о нас, - о жизни, так упорно сохраненной в годы испытаний народом, большим и малым. И об этих старых стенах.

 

Автор - Рашида Касимова.

Комментировать
  • Комментариев не оставлено. Вы можете быть первым
Top.Mail.Ru Яндекс.Метрика